Дорогая Джейн, всё закончится, я вернусь на своих ногах или в ящике – я не знаю. В плен не берут, ты не думай, что я в плену. Зима на исходе, теплеет, почти весна и ночью с меня осыпаются, как песок, злоба сержанта, брань и советы Джима. Потому что сердце морзянкой стучит в висок – аритмично, настойчиво, одержимо. Ночью не снятся убитые. Только ты иногда приходишь с мимозой в руке под утро. В ореоле слепящих вспышек и черноты что-то мне шепчешь, утешительное как будто. Но утром – опять бежать, а потом лежать: посвист осколков, чудовищный визг шрапнели. За три недели у нас четвёртый сержант, думаю, даже смерти мы надоели. Мы ползём через пашню, и Джим мне кричит «Держись!», всё в огне и дыме, в раздрае и укоризне.
Джейн, без тебя и жизнь для меня – не жизнь. Но пока ты со мной мне не страшно. Люблю. Приснись мне.
Не новое, но меньшее из зол – искать в зиме особенные смыслы. Собачьи лапы разъедает соль, асфальт промёрз, и льдины с крыш нависли. Пред Рождеством католики сипят, а лютеране кашляют ужасно. Замёрзший рай, и вдруг остывший ад – всё заперто, всё глухо. Небо ясно и равнодушно – к людям и мостам, к воронам, псам, дворцам, оградам, скверам. К погостам, площадям, иным местам. Ко всяким суевериям и верам. Напрасен Гавриила трубный зов, здесь некому призыв трубы услышать: неправедных верхов и злых низов – отныне нет. Покрыты снегом крыши. Мороз равняет мёртвое с живым. Вдыхаем тьму, и выдыхаем в зимы понятное лишь только нам одним: «мы любим, мы по-прежнему любимы».
Однажды мосчиновник Мерлужков, а с ним заодно Сракандаев, известный пелевинский банкир, засели играть в Чубайку и Зюзю. А Сракандаев возьми, да и выиграй. А Мерлужкова выперли со службы. А Сракандаев расстроился, и перестал с тех пор есть борщ.
А праздничная женщина Севастьянова очень любила играть на германской губной гармонике. И всегда носила её с собой. А в тот день зачем-то взяла извозчика и приехала на Казанский вокзал. Достала из кармана пальто гармонику, и стала играть «На сопках Манчжурии». Но слюна её по случаю небывалых морозов замёрзла, и губная гармоника прилипла к её рту, да так, что и не оторвёшь. Здесь же рядом ожидал пятницы Мерлужков, которого выперли со службы. Он увидел Севастьянову с гармоникой, и, не желая быть невежливым с дамой, взялся сходить на вокзал за кипятком. И тут же ушел, только его и видели.
А из вокзального буфета напротив тотчас выбежал плохо одетый человек с бакенбардами, и, пробегая мимо, больно ущипнул женщину Севастьянову за левую щёку. Праздничная женщина Севастьянова удивилась, и даже моргнула четыре раза. От этого германская губная гармоника отвалилась от её красного рта, упала на мостовую, и сказала «ррруррруу». А вернувшийся к этому времени с кипятком бывшмосчиновник Мерлужков поднял с мостовой гармонику, и говорит Севастьяновой: До чего же грязная штучка! Как можно такую ко рту прикладывать приличной гражданке?!
Скажу как есть: я лучник не из метких – и близорук, и руки не того... Но, знать, моё везенье таково, что запустил стрелу сквозь дождь и ветки, и потерял, и не сыскать никак.
Ходил-бродил, в сапог воды набравши, гляжу – лягушка прыгает в траве с сияющим венцом на голове. Когда б ушёл, судьбу не испытавши, то был бы просто сказочный дурак!
Беру её немытою рукою, целую так и этак... Ни-че-го. Зелёная красавица моя лишь лапками сучит от непокоя. и пучит глаз. А кстати, где стрела?
Стрелы-то нет! А в сказке всё конкретно: «и в лапках держит оную стрелу». Подробности мне эти ни к селу, ни к городу. Лягушка безответна, дождь льёт и льёт, паршивые дела...
Пошёл искать стрелу, уже с квакушкой, и три часа спустя – нашёл, нашёл! Схватил её (стрелу) и вижу шоу: лягушка вдруг раздулась всею тушкой и лопнула. Ну, всё как я хотел!
Стоит напротив стройная девица в зелёном вся, во лбу звезда горит (нет, не звезда – фонарь). И говорит: Игнат Фомич, куда это годится, опять ты эти мухоморы ел?!
Весь местный МЧС по лесу рыщет с субботы, задери тебя медведь, ну надо ж совесть всё-таки иметь! А за грибы заплатишь штраф три тыщи, не погляжу, что думский депутат.
Тут потемнело всё перед глазами, очухался – перед ольхой стою, и плачусь ей про долюшку мою. А мухоморы в руки лезут сами. Вот был занятный случай год назад:
Скажу как есть: я лучник не из метких – и близорук, и руки не того...
Тут нет святых и одержимых, а только павшие в неравном. Дымят кредитные машины, растут матрёшечные храмы. Сентябрь, всякая сорока воронам головы морочит, Но попадают ненароком частицы снов в коллайдер ночи. И разгоняются до точки перерождений и прорывов: Так лист укрыт до срока в почке, так спит в икринке кроха-рыба. И если совесть врёт не часто, а строго сутки через трое, То пьёшь с собратом по несчастью, спишь с милосердия сестрою.
Потом возьмёшь ещё на сдачу кусочек мира, правды ломтик. И вдруг поймёшь, как мало значат твои искусанные локти.
Мой Одиссей, Троянского коня они сожгли, лазутчики погибли. Когда бы ты не перебрал вина, то был бы там, и счастье Пенелопы, что ты, хвала богам, не бросил пить.
Ты знаешь сам, на каждый хитрый ум всегда найдутся и дурак и факел. Мы к морю отошли, как ты сказал, но наш Ахилл, немного задержавшись, во тьме на фессалийцев налетел.
Те, обознавшись, взвыли «здесь троянец!», меж ними вышло недоразуменье, они его с испугу затоптали, хотя я слышал, он неуязвим. Да мало ли, чего я раньше слышал.
На шум сбежались люди с кораблей, такое началось, что вспомнить страшно. Лишь эллинов без счёта истребив, вернули эллины себе рассудок, когда дозорный прокричал «Пожар!»
Под стенами горел Троянский конь, вопили люди в чреве деревянном, а Агамемнон поминал Аид и о тебе, мой Одиссей, злословил, а мы уже оплакали тебя.
Пусть, видят боги, нам не сладить с Троей, но скоро, хитроумный Одиссей, вернёшься ты на милую Итаку, и перебьёшь всех алчных женихов заждавшейся героя Пенелопы.