Их хотели скормить безжалостной хищной рыбе. Она уже сожрала семерых, а трёх, что ещё оставались живы, я отнял, и притащил домой, и теперь они живут у меня – три карася, каждый размером с мизинец.
Теперь они никому не корм, теперь у них есть имена: Репка, Скрепка, и Дункан МакЛауд (это тот, у кого откушено полхвоста, может, и отрастёт ещё).
Они держатся дружной стайкой, изучают меня внимательными глазами, всегда готовые броситься наутёк.
Глупые, они не знают, что из аквариума не уплыть, что за стеклянными стенами нет жизни для карасей - там мир людей.
У людей нет жабр, нет плавников, и точно так же нет выхода из аквариума с прозрачными стенами, непроницаемо-холодными, как и сам человек.
Но люди горды, они не хотят верить, что они не одни в аквариуме, что, кроме людей и их повседневности, там всегда есть ещё кто-то, кто кормится человеком, и другим человеком, и ещё одним, и ещё.
Об этом давно написал Пелевин, но люди читают в метро Пелевина, и не верят, и остаются глупыми и наивными, как караси.
И в целом мире нет никого, кто избавит их от этой участи.
а помнишь - небо над нашими головами стелилось изнанкой облачной, обтрёпанной бахромой? играло со шпилями, куполами, на крыши дышало, вполглаза за нами следило, куда-то спешило, не оглядываясь, бежало...
не убежало.
адмиралтейское шило небо насквозь прошило, как бабочку на остриё нанизало, и небо внезапно замедлилось, застыло, на месте встало,
и для усталого глаза стало как ветхое детское одеяло - в прорехах серого стынет просинь и отчётливо видно, как вращаются в небе оси (счётом их ровно восемь, раньше было двенадцать, но четыре уже не сыщешь и не починишь)
оси от времени истончились, стёрлись о мгновения, дни, века, но пока всё ещё мирозданию служат -
так горячая печь с изразцами в стужу служит препятствием к побегу из дома для ненаписанного покамест слова, для простуженной нимфы, для продрогшего дурака.
Сонный бронзовый маятник отмахнётся от вечности. Равновесие памятно. Отголосок наречий тих. Кейнсианские доводы, легендарные торжища: если падшие молоды, то и я поживу ещё. Но скрываться от прошлого - абсолютно неправильно. Зеркала запорошены еле видными каплями. Мне теперь не по совести лишним словом строку вести.
и если жизнь не в свой черёд пусть даже пули не отлили мы вновь сыграем в или-или в наш подвиг кратный четырём стенам стволам горстям краям прорывам залпам трибуналам и карта ляжет в поле алом а в чёрном поле сотни ям проглотят тех кто не играл кто решетом черпал надежду побед и поражений между кто жить хотел но умирал
Блёклое зимнее поле со спящей ещё травой, птицы испуганно мечутся тенями над головой. Повсюду здесь рёв и крики, над полем густеет дым - время прорваться к славе бесстрашным и молодым.
На флангах особенно жарко, там сталкиваются тела в белом и в тёмно-оранжевом: у одних на груди стрела, у вторых девизы латиницей - краткое droit au but. Атака бьётся в защитников, как в осаждённый редут.
Победа и поражение качаются на весах, в лёгких удушье и жжение - терпи и справляйся сам. Здесь воля ломает волю, кто дрогнет - тот проиграл. Хмурится, глядя на поле, маленький генерал.
И сердце бьётся всё чаще, и комья земли летят как настоящие жизни к ненастоящим смертям. О двух сторонах монета - лови на лету рукой: с одной стороны победа, и крах надежд на другой.
Зёрна розни в волну посеяли - воды моря взошли потопами. Станут мальчики одиссеями, станут девочки пенелопами. Время жить грабежом и войнами: покорением, истреблением. За победы - платить достойными, за уроки - платить забвением. Раздавать горький хлеб пророчества, отпускать сыновей в кромешное. Если кровь и отмоют дочиста - эту кровь не забыть, конечно, им. Волны море хмурят морщинами, паруса над заливом ветреным - не детьми уходят, мужчинами, ахиллесы навстречу гекторам.
Не новое, но меньшее из зол – искать в зиме особенные смыслы. Собачьи лапы разъедает соль, асфальт промёрз, и льдины с крыш нависли. Пред Рождеством католики сипят, а лютеране кашляют ужасно. Замёрзший рай, и вдруг остывший ад – всё заперто, всё глухо. Небо ясно, и равнодушно - к людям и мостам, к воронам, псам, дворцам, оградам, скверам. К погостам, площадям, иным местам. Ко всяким суевериям и верам. Напрасен Гавриила трубный зов, здесь некому призыв трубы услышать: неправедных верхов и злых низов отныне нет. Покрыты снегом крыши. Мороз равняет мёртвое с живым. Вдыхаем тьму, и выдыхаем в зимы понятное лишь только нам одним – "мы любим, мы по-прежнему любимы".
Хоть что бы снизошло из черноты! - ни отсвета, ни проблеска, ни знака. Бушует шторм, и что там будет завтра скрывают волны. Сглаживать углы - их цель и средство. Путь – водоворот. бурлит вода в его голодном брюхе. Ты жив, пока твой мир в него не рухнул. Пока надежды горькое тавро впечатано в горящие зрачки - есть силы пробиваться в неизвестность. Скажи нам, Бог, под солнцем ли то место, куда идём? Господь в ответ молчит. Такая влажность, что не разберёшь - вода во вдохе, или всё же воздух. Даруй нам жабры, Бог, пока не поздно! - Но Бог в ответ опять включает дождь. Он хлещет по щекам. Ковчег идёт дрейфующей громадой в монохроме. И, выбивая mayday, в тучах тонет звезды Полярной крошечный диод. Крик пропадает в рокоте ветров, за гребнем слёз угасли угли взгляда.
Ты всё разрушил. Новый твой порядок почти готов.
Речная нимфа
Свет пополам со тьмой
Ночь скрутила меня, спеленала сном, уложила ничком в колыбель беды. На стене под зашторенным тьмой окном кто-то вывел углём: «не давать воды». Сон мой был как жажда, как дым-пожар: отступление, ужас, кромешный мрак. Кто-то падал, а кто-то ещё бежал, время сжалось пружиной, и было так, как бывает в последний предсмертный миг: череда быстротечных минут и дней, склейки плёнки, разрывы, беззвучный крик, мамин профиль и всё, что случилось с ней. Укоризна забытых в земле костей. Подноготная правда, в крови бинты. Похоронных повесток и повестей односложность. Плакаты с багровым «Ты!». Под обстрелом, под рвущим людей огнём, нити смерти продёргивая в прицел, мы искали надежду и веру в Нём. И крестились тайком, кто остался цел. Каждый брошенный в нети армейский взвод вразнобой отзывался последним «За…» В этот первый, для многих последний год слёзы лились невольно и жгли глаза. Запах пороха стал навсегда знаком, кровь и пот пропитали страну насквозь. Где усталым шагом, а где ползком, вместе с теми, с кем прежде вразрез и врозь, мы всходили на гору, где три креста не могли уместить миллионы тел. И гвоздей не хватало полстам из ста. Дождь кропил нас водою, а ветер пел про не отданный к сроку священный долг. Но и мытари тоже стояли здесь: среди агнцев нередко встречался волк. Или пёс. Было тесно - ни лечь, ни сесть. Эта очередь в небо вилась змеёй, шаг за шагом, у каждого свой черёд. Причащались свинцом и сырой землёй, и никто не пытался пролезть вперёд. Здесь уже не встречались ни комья лжи, ни репьи стыда, ни мотки страстей. Было поздно жечь письма, точить ножи, было поздно гадать о цене мастей. Без разбора чинов и былых заслуг жернова растирали зерно в муку: беззаветных героев и подлых сук, и последних, и первых в своём полку.
На пороге вечности, на краю, нас встречал молчаливый и грустный Бог. И когда Он руку сжимал мою, мне открылось: иного Он дать не мог. Только этот свет пополам со тьмой. Только эту жажду, сухой песок. Только этот крест, этот смертный бой. Только страшный век, только краткий срок.
Скрипит, кружится в парке карусель - мы словно дети в очереди к ней, и наш восторг тем чище и верней, чем ближе к нам её соблазнов сень. Но закольцован путь, и глаз неймёт возвратный бег лошадок с седоками так дни летят, равноважны с веками,
и белый слон порою промелькнёт...
Затей невинных леденцовый лёд, фантазий смелых яркие полотна - секунда прочь - и встала в общий счёт; минута в прошлое, и всё наоборот нам вдруг видится: не карусель несёт, а мы её вращаем беззаботно,
и белый слон порою промелькнёт...
И лошадей рисованная резвость, и смех, звучащий эхом сожалений: величие, и рядом с ним безвестность, алмаз и пыль, ничтожество и гений,
и белый слон порою промелькнёт...
За кругом круг, лошадки не устали, за жизнью жизнь, и в очереди ждут. И каждый ищет радости в печали, и, как всегда, надежды мало тут.
Но нам, как детям, многое прощали, и карусель на праздник обещали. И мне тогда казалось - нам не врут.
Разговор с незнакомцем идёт в непривычном ритме - о том о сём, и тут он вдруг говорит мне:
«Не читал Булгакова? Некогда было, Миша? В Бога-то веришь? А в дьявола? Тише, тише, не кричи так, дети пугаются. Я не местный, давно здесь не был, можно сказать - проездом. Знаешь, теперь в Москве всё довольно мило, время намыло немало людского ила. И Аннушка уже всё купила».
Я горячусь, но как-то нехорошо мне. Ослабить бы галстук, выпить стакан «Боржоми» - на Патриарших сегодня ужасно жарко. Все прячутся в тень, где-то тихо бренчит гитарка. Незнакомец ждёт, я сбиваюсь, - и всё с начала. Но он прерывает: «Поверить в дьявола - мало. Аннушка пять минут, как всё расплескала».
Тем временем вечер становится душной ночью. Я говорю: «Было очень приятно, очень. Но завтра мне на работу, товарищ Волгин». (Или Володин? Вот надо же, я не помню). А он мне вдогонку: «Миша, поверь же в Бога! Он любит любого, хоть пользы от вас немного».
Не оборачиваясь, перебегаю дорогу.
Бронная улица скалится бармалейно. Наступаю ботинком в подсолнечную «Олейну», падаю с мыслью: «Что там лязгает сзади?»
В голове некстати звучат то вальсок, то полька. Но трамваи не ходят. И мне достаются только несколько жалких ссадин.
Любить играючи, любить любовью, схожею с игрою. Над миром сумрачным парить - и забывать о нём порою. Играть в любовь, любить игру, вдыхать всей грудью воздух тщетный. И, пробудившись поутру, ловить лишь отблеск мимолетный того, что нас пленяло тьмой, того, что нас пленяло светом...
И всё своё постичь самой. И не жалеть потом об этом.
Так долго забываешь эту жизнь, что сорок дней ползут, как этажи за стёклами гостиничного лифта. И комнату свою освободив, отдай ключи и молча уходи. Оглядываться - поздно и наивно.
Задолго до убытия из тел твои друзья, как строки на листе, пытались в благозвучие сложиться. Но случай вырывал листы из книг. Друзья умолкли, ты не слышишь их. И мир их голосов навек лишился.
Теперь не страшен ад, не сладок рай, тебе любые крылья - выбирай. Уже неважно - падаешь, паришь ли. Все времена в тебе отозвались. Теперь ты снова чистый белый лист - вложи в конверт и в будущее вышли.
Готовь свои стрелы, Охотник. Я больше не в силах бежать. Мой лес не спасает меня, мои подогнулись колени. Ты слишком привык побеждать, а я - уже больше не я. Мне некого ждать, разве только тебя, Охотник на оленей.
В пустой комнате, наполненной звуками и тенями, на краю мира, на самом краю реальности, в сонме снежинок, видимых только полярникам (если представить полярников, перепутавших ночи с днями) - мы можем увидеть зеркало, сделав один шаг в сторону. Неважно, в какую, главное, чтобы шаг был уверенным. Таким, как под выстрел, или же - как будто в ногу и поровну меж нами и зазеркальем - случайным либо намеренным.
Архивы - не перлюстрируют. Сохранность - не гарантируют. Опасность - не игнорируют.
Но как же были близки холодные пальцы времени, скользнувшие в этой темени где не видно ни зги!
И в спину вечно бегущему человеку, чьи помыслы святы, а поступки низкИ -