Меж обещаний, жалоб и прощаний проходит жизнь, шаги её легки. Но нет полей для наших примечаний на белизне страниц, и уголки уже чернеют от огня безверья, и Геркуланум пеплом заметён.
Но новые скрипят о старом перья, и из венков выглядывает тёрн.
Мне снятся сны, мне снова снятся сны: вот мы вдвоём - то в Таллинне, то в Риге. А вот - Стокгольм за месяц до весны. А вот - я жду тебя у Дома Книги. Я открываю дверь, скользит засов, теперь меня встречают только вещи. И кажется, что чёрно-белых псов на Марсовом как будто стало меньше. Мне снятся сны. Я вижу, как вблизи - «Титаник» со стюардами в матросках, в «Назаре» горку, в ней вода скользит, и ты скользишь, вся в каплях, как от воска...
...и Юсси наливает через край. Я вижу всё, как в зеркале морозном - анатолийский позабытый рай где выдохнуть на время удалось нам. И новый вдох. И, когти не вобрав, мы цапаемся снова по-кошачьи. Уже неважно, кто из нас неправ, и можно ли устроить всё иначе. Мне снится лес под Гдовом, и костёр, и кот-разбойник в крепости копорской, и звёздный щит над нами распростёрт, и Лео с Сельмой спят за переноской. Мне снится свёрток с дочкой на руках – совсем малюткой, просто невесомой. Я пробуждаюсь в холод, тьму и страх, и ни одной приметы, мне знакомой.
Сны сочтены, мгновения блестят, их блеск обманчив, зеркало замёрзло. И лишь страницы жизни шелестят: так было с нами, было. Всё серьёзно.
Минутами не дорожили. Любили. Ждали. Звали. Жили. А время тёрло в жерновах всех тех, с кем некогда дружили, всех, для кого наряды шили - и эта пьеса не нова.
На иглы чувств сюжет нанизан, мораль распалась на репризы, не тает бутафорский снег. Суфлёр о чём-то шепчет снизу, его не слушают актрисы. И время - стук сердец во сне.
Зал то смеётся, то рыдает, то в свист, то вдруг цветы кидает. А героиня и герой уж столько лет в любовь играют, что на подмостках умирают по-настоящему порой.
Коля назвался геем. Чисто чтоб не служить. Жизнь оказалась злее - глиссады и виражи. Били его гомофобы, лапали голубцы. И, отбелиться чтобы, к девкам залезть в трусы - стал он ходить в тельняшке и самогонку жрать, Машку хватать за ляжки, матом иуд ругать. Только в военкомате был голубой, как ель: в стрингах и при помаде - новый призыв, апрель. Ждал военком приказа геев пустить в распыл - точит страну зараза, страшно за фронт... и тыл. Но до поры, до срока, виду не подавал - сев к содомитам боком, справки им выдавал. Чуть откосив от долга (в долг у страны не брал, тени и тушь на полку), Коленька глотку драл. Сызнова петушился, с пафосом в словесах клял-проклинал фашистов, стих про Донбасс писал. Митинг, где дуры-лесбы взялись права качать (эх, и на лесбу влез бы) бил-разгонял, крича "Нет пропаганде вражьей! Верую в домострой!" В церковь ходил, и даже Мизулину звал сестрой. Стали его бояться. стали его уважать. Коля в тот день разговлялся, мясо хавал с ножа, и выпивший друг - ну надо ж! - хлопнул его по спине, и Коля наделся на нож, и вскоре окоченел.
Очнулся - белые стены, и музыка - Вагнер? Бах? И строгий старик, и дело 105-РВК в руках. Неужто, каким-то чудом... Но дед обжёг, как огнём: "Ступай Николай, отсюда. Мы пидоров в рай не берём".
Вот живой, словно мёртвый, уводишь слова в стихи - и уже кто прочёл – на поминки пришёл, как будто. И ступеньками в вечность таблетки твои тихи, и последним считаешь каждое новое утро.
Ты склоняешь себя в изнурительный злой падеж. И приходит ужас, беспомощность болевая. Пахнешь не то что смертью – концом надежд, капли снотворного в бессонницу доливая.
И тогда понимаешь, что жизнь досталась не зря (Боже, сколько детей убито стальной кюреткой!) - отгоняешь боль, достаёшь "я с вами" из "я", дышишь страшно, свистящим шёпотом, редко-редко.
И приходит день, и подушка твоя мокра, за окном только дождь, листопад, затяжная осень. Чудеса прорастают из битого злом добра, и листочек оливы испуганный голубь носит.
Свет белей белых лилий, сон цветов и стрекоз. Марш плывущих офелий, лепестки алых роз. Это время настало, эта вечность прошла – никого не спасала, и меня не спасла. Всё, что было со мною, всё, что билось в груди – далеко за спиною, в сотнях миль позади. Дрозд на ветке сосновой неподвижно застыл. Местность кажется новой. Кем я стал? Кем я был? Если выпадет случай, я отправлюсь в реке. Листья ивы плакучей, письмена на песке – всё как будто знакомо, словно было вовек. Словно вышел из дома в горький мир человек. Эта капля-горчинка в бочке мёда жива. И летит паутинка, и трепещет трава. Сотни быстрых форелей обитают в ручьях. Полутень акварелей: ниоткуда, ничья. Череда равноденствий обрывается здесь. Цепь причин и последствий, как горючая смесь детонирует спазмом в тесной клетке груди. Всё внезапно и разом. Я шепчу: "приходи". Но никто не услышит, и никто не придёт. Черепичные крыши, ястребиный полёт. Быстротечные грозы, и ветра в высоте. Непролитые слёзы - не о том, не о тех.
Вот и ты, моя радость, в бирюзовом раю, ждёшь последнюю малость – злую душу мою.
Курс лечения осилив в лучшем случае на треть, я сказал врачам: в России проще сразу помереть. - Не судите торопливо, - отвечают мне врачи, - в гроб мы вас загнать могли бы, но потом с вас получи... Вы таблеточки примите и прокапайтесь ещё: через месяц в лучшем виде перед лечащим врачом. Жив-здоров, платите в кассу, распишитесь в трёх местах. Будем рады видеть вас мы! - Нет, спасибо, я уж сам. Я уж как-нибудь подальше от шприцов, бинтов, и клизм.