тут данила сказал давайте бить англичан мочить от плеча в сортире и даже ногами к англичанам у нас антипатия горяча пусть своим языком нашу францию не поганят
не найдём англичан насуём французским врачам таксистам дантистам марксистам местным бичам или кто там ещё нам под руку попадёцца
а повяжут станем паясничать и кричать што на нас косились и што теперь остаёцца как не дать врагам суровый русский отпор
а топор войны мы зарыли а где не скажем
эти френчи лохи и эта хрень до сих пор там работает в смысле отмазки и очень даже
кто со мною шагай вперёд и глаза не прячь мы напомним европе про удаль российских наций
тут пришёл физрук и отнял у даньки мяч и заставил потеть на брусьях и отжимацца
Как же это возможно? - тихо бормочет Яша. Нет, не может этого быть.
Мы толпимся вокруг, в смятении хмурим лбы. Ох и скверный же день, и ладно бы день, вся наша жизнь полгода назад скукожилась, сорвалась да и полетела. А теперь еще это тело.
Час назад оно было дедом, безобразным, скрюченным, но одетым по забытой моде - в ливрею, то есть останки ливреи. Мы виновато смотрим, он на глазах сереет. Перчатки, беспомощно белые, когда-то белый жилет - как последний мартовский снег на нашей бедной земле.
Мы кроемся черти где, должно быть, уже дней двадцать. в Харьков нельзя, уехать пока нельзя. Каждый успел хоть раз придумать пойти сдаваться. Откуда всплыл этот Яша? Волнуясь и лебезя, сулил пустующий дом: "Застрелен прежний владелец, он и не жил там, издалека владел. Вокруг были дачи, да люди куда-то делись. Разместитесь, отсидитесь. Выломать дверь - всех дел".
Всех дел. Полоумный лакей рванувший на нас из пыли - игрушечный, жалкий нож, столовое серебро. Пытался меня достать, но царапнул еле. А я вот его достал - своим стальным, под ребро.
И вот мы стоим, час назад - офицеры, теперь бандиты. Где тут дворницкая? Может, целы еще лопаты.
Как же это возможно? - всё стонет Яша. Верно, ему лет сто. Как он жил здесь, что делал? Сам себе подавал пальто? Он тогда уж, при господах, был трухлявый, дышал едва. Ты иди уже, говорю, копать, а не то будем день тут с ним куковать. Видишь, там одинокая яблоня, вот под ней. По-людски похороним, среди корней.
Яша покорно идет и бурчит под нос себе еле слышно: Это вишня.
...а снег летел, и город в полусне морочился, как я намедни с ней застрял в дверях - ни выйти ни остаться. Пришла соседка слушать и глядеть, варить бульончик на чужой беде, травить недоцелованных констанций.
Сонм коммунальных душ пересчитав, напротив каждой вывел «тьма, тщета». Открыл окно и выпустил, не глядя. Меж Лиговкой и Пушкинской бродил (орла, тельца и льва искал, поди), звонил подружкам, а явились б***и.
Зачем, судьба, ты ешь людей живьём? Недожевав, ты мне вернёшь её: так кроха-дочка яблочную мякоть плюёт на скатерть маме и отцу, и не идёт ни в школу ни под суд. И некому то яблочко оплакать.
Дождусь её, разглажу, уложу, спрошу, пришлись ли ножны по ножу, и что нашла, и всё ли потеряла? А за окном опять повалит снег, погаснет свет, и город в полусне забудется под белым одеялом.
По берегам деревни загудят, река раскинет рукава притоков, сожмёт в объятьях лодки и утят, и выплеснется в паводке жестоко. А рыбаки подтянут поплавки по щучьему веленью или злобе, и выдохнут себя во тьму реки без заявлений, жалоб и пособий. Кто будет здесь - запомнит навсегда снесённых свай недолгое прощанье. Повсюду - смерть, вода, вода, вода. утопленные козы и мещане. Ищи себя, найди себя на дне - в русалочьих сетях, в бурлящей бездне. Ты - дань реке, тем горше и больней, чем жалобней, напрасней, бесполезней.
Улетая, ищешь закладки в памяти, что-то шепчет ангел-автопилот. Близкий Бог всевидящ, всезнающ, праведен; оттиск штампа в лётном листе лилов.
Город тихо меркнет, бледнеют линии, от окраин тянет последним днём. Ты восходишь к небу в морозном инее, ты зачислен в воздух и заперт в нём.
Не понять – награда или возмездие твой полёт в назначенной пустоте. Но читаешь трепетно по созвездиям: душам слишком тесно в скафандрах тел.
Ничего не жаль теперь и не надобно, да и страшно было чуть-чуть, сперва. Вот бы счастья всем, чтоб с небес упало, но – люди станут счастье на части рвать.
А ведь счастье – лёгкое, легче пёрышка, каждый миг един и неповторим, Бог весь мир баюкает, как ребёночка, и звезда спасательная горит.
"Здесь точно всё?" - он хмурится едва, рассматривает слиток и рукавом трясёт, из рукава бесшумно лезет свита. Бухгалтер наша сдерживает крик, и мы ей благодарны. А крысы на фургоне и внутри. Он ржёт: "Проверка данных".
Когда последний хвост ныряет под зелёный твид жилета, он говорит: "Всё чисто, мчите в порт", поглаживая флейту.
Все двигаются медленно, кто в чём застигнут, кто-то в тёплом, а кто босой, с мочалкой за плечом. Но наши волонтёры подвозят пледы, кеды, кипяток, шатры к ночёвке ставят, готовят, и следят, чтобы никто не выбился из стаи.
А он идёт, не спит, не ест, не пьёт. Смеётся, сука. И вроде дует - только звука нет, не слышно звука.
Бойцы смеются тоже, их ведут как будто и не ноты, а искры детских снов: мальки в пруду, и мамины компоты, и пыльная полынь в полдневный зной, и запах канифоли, и папа послезавтра выходной: "ну, за грибами, что ли?". Лампадка бабушки, опять больной живот, ломтей арбузных блюдо. Мелодий нет, но армия идёт. Марш по домам отсюда.
А та, что, как у шведского стола, тут жрёт, не прекращая, услышит завтра: ”Бабка, ты бы шла. Питайся овощами".
Что вы молчите, Долли: война, война... С вечера тихо, и это хороший признак. Что вам теперь молчать - становитесь на Ваши колени, шепчите "ныне", шепчите "присно",
Может быть, в дальнем море замрёт волна, Вашему шепоту горячечному покорна, Может быть, этот мир получил сполна, Вы помолились бы, и стало бы всё спокойно.
Слышите, Долли, цикады, пустой зенит, Слышите, как всё затихает, точно Спящий ребёнок; тянется и звенит, Девочка, мне и без ваших молчаний тошно.
Что вы молчите, Долли, о чём, о чём? Ранней весне, что склоняется над ручьём, Больше к обеду не переменить наряда...
Что вы молчите? В поле растёт трава, Ночь вступает в свои права, С вечера ни одного снаряда.
За нами только дым, он горек и нечист. Локомотив ревёт, и рельсы стонут глухо. Добавь нам ход до ста, усталый машинист. Сотри с лица печаль, и копоть с мочки уха.
Прожектор режет ночь, стучат колёса в такт, проносятся мосты, развилки, полустанки. Так пусто здесь во тьме, и безмятежно так, как будто мы во сне, и видим мир с изнанки.
Всё в угольной пыли, и топка горяча, а кочегар чумаз, злословен и похмелен. Куда мы? – вот вопрос, мне нужно отвечать, и я кричу в ответ, но слышно еле-еле.
Нам не сойти с пути, но путь наш недалёк. Уже неважно всё – все грузы, вёрсты, рейсы. Мы разгоняем ход и тратим уголёк. За нами – только дым, и стонущие рельсы.