Мой Одиссей, Троянского коня они сожгли, лазутчики погибли. Когда бы ты не перебрал вина, то был бы там, и счастье Пенелопы, что ты, хвала богам, не бросил пить.
Ты знаешь сам, на каждый хитрый ум всегда найдутся и дурак и факел. Мы к морю отошли, как ты сказал, но наш Ахилл, немного задержавшись, во тьме на фессалийцев налетел.
Те, обознавшись, взвыли «здесь троянец!», меж ними вышло недоразуменье, они его с испугу затоптали, хотя я слышал, он неуязвим. Да мало ли, чего я раньше слышал.
На шум сбежались люди с кораблей, такое началось, что вспомнить страшно. Лишь эллинов без счёта истребив, вернули эллины себе рассудок, когда дозорный прокричал «Пожар!»
Под стенами горел Троянский конь, вопили люди в чреве деревянном, а Агамемнон поминал Аид и о тебе, мой Одиссей, злословил, а мы уже оплакали тебя.
Пусть, видят боги, нам не сладить с Троей, но скоро, хитроумный Одиссей, вернёшься ты на милую Итаку, и перебьёшь всех алчных женихов заждавшейся героя Пенелопы.
Уральских гор непонятый пророк, твои стихи – они навек со мною. Отважный дух над дымною землёю, ты одолел беспамятства порог.
Ты был таким, что Бог тебе судья – любимый этими и осуждённый теми, лампадный свет, египетская темень, течений против быстрая ладья.
Я пил твой свет, как воду из ручья, и, тьму твою на плечи примеряя, узнал наш мир, и мир увлёк меня, и открылась правда – общая, ничья.
Ничья, для всех – для нищих и больных, для вдов, сирот, для богачей и знати, для тех, кому за зло слезами платят и порохом. Не ты придумал их,
но ты нашёл понятные слова, ты ясно выбелил и вычернил сюжеты. И эти песни до конца не спеты, пусть слышно их порой едва-едва.
Ты как Джон Донн искал свой путь вовне. И что Свердловск, и что мне этот Лондон - вот остров твой, и колокол твой – вот он, звонит по мне, и трудится во мне.
Вот и лето кончается, солнцем прошито навылет, а тебе несмеяны наплакали, волки навыли. От похмелья с утра не умрёшь, лишь чуть-чуть омертвеешь.
Мысли бьются как блюдца, как доски скрипят половые, и не вынести их, и не выбросить из головы их. Что могла - берегла, а теперь раздавай, что имеешь.
Брют по ноль двадцать пять (кое-как наскребаешь на диптих), и шагаешь в кино как Марлен прости господи Дитрих. До сеанса посмотришь ещё два десятка анонсов.
В каждой сцене - добро с кулаками, кровавые игры. Но допьёшь и задремлешь, и вот уже финиш и титры. И в вотсапе не сплетни теперь, а сплошные доносы.
На полях дневника подсыхает слезинка-ремарка. Ах, Марлен, вот за что вы тогда полюбили Ремарка? Ваши чувства опошлили завистью злые паяцы.
Тут кому обелиск, а кому - триумфальная арка. Кормишь белку с бельчонком в аллее безлюдного парка, и себя приучаешь не ждать, не жалеть, не бояться.
Как неразумны мы в дни ненависти нашей, как палуб наших крен отраден нам тогда. Как хочется налить до кромки яда в чашу, и молвить: Вам, Сократ, я руку не подам.
Вам поделом стократ цикутных капель муки, Вы умничать взялись, когда роптал народ. Насмешник и гордец, Вы были к людям глухи - всегда наперекор, во всём наоборот.
Когда тиран был мал, Вы пестовали змея, когда он был могуч – Вы против речь вели. Когда он погибал, ждать помощи не смея, лишь Вы остались с ним. И Вы его спасли.
Был праведен тот суд, где Вам досталась чаша, Ваш проводник в Аид, где вместе с Вами мы наедине с враждой и ненавистью нашей, становимся мудры, и оттого немы.