Нам не спится. Мысли ходят по кругу стаей, убивают отставших ночных овечек. Раз овца, два овца... нет овец.
Нашим овечкам спасаться нечем. Жили-были – и перестали, Но и это ещё не конец.
Кто любовью платит за сон, за беспамятство – сердцем нежным, тот всегда и везде один. Не помилован, не спасён, но уже не болит, как прежде, не саднят осколки в груди. Ни поминок и ни годин.
Это как новый тариф: пятьдесят гигабайт тревожности, пятьсот минут на беззвучный крик, сто sms – как записки в космос, на которые нет ответа.
И особенная возможность: безлимитный номер для связи с Тем- Кто-всех-поймёт-и-простит, но это даже лишнее – для застенков не хватит стен, для вражды – стволов, топоров, ножей, для души – спасения во Христе.
по осени явились марсиане творить добро и прочий беспредел наладили в деревне ихтамнет урядника и дьяка поменяли
кого-то в космос звали (не меня ли?) народ крестился пил тонул в вине судачил о неслыханной беде пытался сбыть покосы на циане
к зиме переобулись христиане и молодёжь и самый ветхий дед склонились перед марсом (как же нет?) кто не посмел – в овраге постреляли отвергли все посты кашрут халяли и стали жить по книге перемен
Мыслитель встал не с той ноги, паромщик берега попутал. всё обнулилось, но долги ещё не списаны покуда. Теперь важнейшее из дел – ребрендинг водки «Буровая», но русского скребут везде где дань Орде разворовали. Один вопрос: что делать, Зин? Отрадна простота людская: лаптями киборгам грозим и шапки в космос запускаем.
из утра вырос день людьми зашелестел над камнем площадей над лабиринтом улиц вскипели облака и ангелы пригнулись и ветер подсушил чернила на листе
за беззаботный смех судим и осуждён закован в кандалы предписанной печали иду этапом в ночь чтоб ждали и встречали на каторге времён под ветром и дождём
В феврале прошли уже две недели и опять настал Валентинов день. Вот в тельняшке Валя выходит в сени – привечать незваных своих детей.
На пороге Вова с сестрицей Светой, скорбно мнут букетики на груди. – Заходите что ли, сейчас не лето, неча зимним ветром мне дом студить.
Отогрелись детки, надели тапки, патефон включили, чтоб тишь пилил. – Мать надысь сказала – ты помер, папка. Мы пришли наследство твоё делить.
И опять стучат. Открывает Валя – там подросток, сын от третьей жены. – Как бишь звать его? А третью как звали? Ох, мозги портвейном обожжены...
– Проходи, садись. Положи топор-то, все свои, не дрейфи, не украдут. Так-то я, конечно, не за аборты, но чегой-то много вас нынче тут.
Стук, колотят в ставни. – Ну кто ещё там? Вот же чёрт гостей принёс по зиме... Ах ты ж, м-мать моя женщина некрещёна! Входят парни (трое) и девки (две).
– Что, не ждал детишек? Здорово, батя! Мы пришли, Господь тебя упокой. А поминки будут? Закуски хватит? Ты чего небритый с утра такой?
Я – Мамед, от Гули с ремонтной базы. Это – Марк, альтистки Рахили сын. Марфа (с арфой), и Марья (с подбитым глазом), да арап-китаец Мбембе Си Цзынь.
– Наливай, какой-никакой, а повод. Ты, поди, давно не видал родни. По-людски помянем отца родного. А потом пойдём тебя хоронить!
---- Тут проснулась Валя с похмелья где-то. – Вот же сон под праздник подкинул чёрт! Я ж ещё не замужем, я бездетна, и вапще я девушка, если чо.
Я не жду подарков, но мне поспать бы, пережить вчерашний загул-дурман. Валентинки – зло, ну их нафиг, свадьбы, и парней без совести и ума.
Ну какого Фрейда в мои семнадцать снятся дети, хамы и подлецы? Нет, нельзя до одури напиваться, а не то вернётся Мбембе Си Цзынь!
Сто простуженных осеней, медленных зим, сто живительных вёсен за ними. Снова август, дождит, и тропинки в грязи. Лес пропустит, ветвями обнимет. Затянулись могильные раны земли, но по-прежнему страшно и странно – то ли сердце стучит, то ли поезд вдали. Где ваш бывший, прекрасная Анна? Здесь посмертную вахту безмолвно несут, каплет с веток слезами водица. Здесь уже навсегда в Ковалёвском лесу гумилёвский трамвай заблудился.
Были у барина три лапочки-дочки: Ангелина, Полина, и Лада Калина. Барин души в них не чаял, на коленках качал, от счастья мурчал, матом при дочках молчал-молчал.
Дочки быстро росли, мюсли ели, Лепса пели, росли-росли, да и выросли. Ангелина по ангельской части, Полина по полевой, Лада Калина по кузовной да по ходовой – не девки, а щастье!
Поспели яблочки... Вот уж и женихи под окнами трутся, вейпы сосут и химь. Один баянист, другой сатанист, третий - блохер и урбанист. Ну да ладно, хотя бы не басурмане: христьянин добру девицу не обманет.
Дочки румянятся, накопили лайков по тыще, стримят луки в бельишке от Фёклы Быччи. Женихи зовут погулять, а отец не пускает, блять!
Барин толкует кровиночкам-дурам: сперва нверситет, потом спирантура, опосля назад, в родимый Свинецк. Вот тада уж и под венец!
Доченьки стока времени ждать не хочут, для вида согнулись, потупили очи. Дождались ночи. Раскинули карты Таро... И убили папочку топором.
Замыли кровищу, адвокатьев надёжных ишшут. Пока суд да дело – семь месяцев пролетело.
Обчество по защите дев и овец раздуплилося наконец. Подтянулась бабская камарилья, развели по городу говорильню: мол, Ангелина – жертва абьюза, Полина всю жисть не ела от пуза, а Ладу Калину родитель без техосмотра юзал!
Мужики было спорили да серчали, но тока в самом начале. Этих баб переспоришь разве? Барина нет, и зачем нам распри... Мужику и надо-то: щи да кровать. Не то совсем перестанут давать...
В общем, вчистую всех оправдали. Но уж медали девкам не дали. А то это зло вапще станет в порядке вещей.
Ангелина от щастья роняет слёзы, Полина лобзает присяжных в дёсны, Лада Калина на новых колёсах.
Если проблемы – всё сами решаем. Надели платья, накинули шали...
Но вот беда – женихи сбежали! Баянист в Берлин, урбанист в Пекин, сатанист – в монастырь послушником, блин.
Не обессудьте, побасенка без морали. Хорошо хоть у баб топоры забрали...
Проститутка Жасмин Ивановна (понаехавшая из Иваново) кладёт на место ремни и плети, говорит гимназисту Пете:
Мальчик, выйди из роли дона Жуана, и не надо стихов, ну какая там точка «джи»… Деньги на стол, твой айфон лежит под диваном. И шнурки, пожалуйста, завяжи.
Гимназист Пётр Ильич Докукинский хмурится взросло, почти по-бунински. Он сын министра, внук генерала (партия знала, кого выбирала).
Зашнуровывает ботинки, закуривает, возражает: - А на литературе-то ваша мама в гимназии нас учила, что у каждой трагедии есть причина.
Гамлет не стал бы кошмарить отчима, мещанка Куделькина не бросилась бы с моста, Сальери не стал бы Моцарта ядом потчевать. Знать, и вы меня порете неспроста.
Жасмин краснеет: - Не надо про маму всуе, вы все наряжены, как манекены в ЦУМе, а в постели - зажаты, убоги, скучны и нищи. Не хочу твоих денег, забери назад свои тыщи.
Знаешь ли, Петя, твои кураторы правы - вы, гимназисты, не понимаете ни***. Я бью вас плёткой с любовью заместо мамы. Чем сын ефрейтор – уж лучше я.
Зина сказала, что сильно любит Максима. Услышав это, Аксинья толкнула Зину. Зина плюнула было Аксинье в рожу, но промахнулась, и попала в Серёжу.
Серёжа решил, что раз плюёт – значит любит (он уже месяц как предпочитал Зину Любе). Но пацанам нельзя ути-пути и всё такое, и Серёжа ударил Аксинью худой ногою.
Прибежали Боря, София и Иннокентий. У Иннокентия была сменка в рваном пакете. И скоро кешины тапки пошли в работу: левым Серёжу, и правым Борю – а вот вам!
София (что значит мудрызть) тупила дико: смеялась, мялась, боялась, орала на Вику. Вика гундела «Мальчики, не деритесь! Сейчас я на вас пожалуюсь тёте Рите!»
Наконец, пришла тётя Рита с ведром и шваброй, заорала «А ну, это кто у нас такой храбрый?!» Шваброй Кешу, тряпкой Зину; шваброй Борю, тряпкой Аксинью; Софии – по щам, Серёже – леща, даже Вике с Любой отсыпала сгоряча.
Тут пришёл я, Арестутель Охраныч Сукин, поздоровался, достал пирожки из сумки, уселся, надел очки, костыли отставил, строго спросил: «Тётя Рита, вы не устали?
На хуа ж в сорок лет татуаж? На хуа ж акварель на гуашь? Чо вы их бьёте, творить не даёте? У всех кисель на малине, а у вас на йоде...
Вы ж как Дарт Вейдер, обженившийся с Терешковой, а тута вам не детсад джедайский, не школа для наглых подростков из Москоу хай сосаити, а секция лирики при Союзе писателей!
Говорю вам, Рита, прекратите своё насилие, и так наши лирики от швабры немного синие. Поэт – он способен на чувство, когда не порот, а от****ишь – поэт срывается в трэш и хоррор.
Вот за это наш шеф Сорокинг нас не похвалит, не на это минкульты нам стока денег давали. Домойте полы, и пилите поэму, Рита, пока я лирик, пока вы сами не биты.
И не надо в поэме про Блока, шлюх и ежей. А то читали мы вас уже...»
Где тот мальчик, кому нагадала цыганка-жизнь убежать из дома, влюбившись в море и небо? В те края, где время не тянется, но бежит. За незнамые рубежи, где и в мыслях не был.
Детских писем листочки в послушном костре палил, вырастал в капитана, зверея и матерея. В Зурбагане и Лиссе искал её корабли, и завязывал ленты на священных её деревьях.
Научился жестокости, делал добро из зла. Потерял своё сердце, но в бурях не потерялся. И до бездны дошёл, и стоял над бездной, и звал. А вернувшись назад - никогда уже не смеялся.
Вспоминая, молчал. Не делился ни с кем, молчал. Южным солнцем обласкан, отравлен надежды ядом. По ночам ему снилось, как ветер шлюпку качал, и Бегущая по волнам оставалась рядом.
Выбрали, значицца, из телеги ково потолще, поволокли на площадь, на ешафот подсаживают-подталкивают, зубы нам заговаривают - всего делов-то на пять минут. Но тут один с блаародной мордой в рубахе офисной закобенился чойта: слышь, грит, народ честной, штош енто деется? Всех разбойников да убивцев - па-ми-ла-ва-ли, отправили лес валить и камни долбить, А нас, понимаешь, ишь - на плахи под топоры! Словно изменников и опиумных барыг... А на нас всей вины-то лишь - стишки да частушки, да епиграммы на червовова короля. И за это вот ля-ля-ля - нешто надо головы нам оттяпать?!
Тут из толпы выходит мужик, дерзкий, как чорт (а с виду - обычный лапоть), и говорит: ни хрена себе тут герои, собрали себе трибунал, сговорились трое: энтова казнить, энтова, да тово-с, а деньгу изъять, положить в швинцарский Давос, штоб никто, значицца, не раскачивал нам ладью - головы с плеч, и авфидерзейн, адью. Населень смолчит, покобенится да утрётся. Палачи одесную, стрельцы ошую снуют, век вертели бы всех запуганных на (колу) - а ты знай не рыпайся, не балуй...
Вот уж нет вам, начальнички божьей милостью, не пахали, не сеяли, а в урожай явилися! Пральна я грю, народ? Глядь, а нет никово - народ утёк в огород репу проведать, заслышав крамольны речи.
Пришлось мужику самому палачей калечить. Ну и мы почуть пособили - отняли казённые топоры до поры, опричников перебили. не токмо же епиграммами воевать.
Дай нам водицы, мать. Чойта умаялись, день тяжёлый. Завтра пришлют спецназ, сожгут домкультур и школу, закроют наше ЛИТО за то, что частушки сегодня - страшней поджога. А за стишки полагается бить по жопам, ногти и ноздри клещами рвать.
Дай нам водицы, мать. а отцу скажи: терпеть да молчать – никчёмная, злая жизнь. Сейчас промолчим – назавтра смолчим тем боле, привыкнем к плетям и плахам, ко злу и боли. Лучше не привыкать.
Знатно разгневали червовова короля, завтра ответим за епиграммы и ля-ля-ля. Уже и не страшно, трижды не помирать. Но всё не напрасно, мать.
К двум стульям прикупаешь, чтобы три: ни лечь ни в печь – горшочек, не вари! Асфальт промёрз, а лыжинька не едет. Все стрелки переводят на тебя, и семечки грызут, и теребят корзинку сплетен добрые соседи.
Они опять прицепятся к словам: не с той любился, не на ту вставал, Муму не та, и Ханума не эта. А ты – без оправданий – промолчишь, мальчиш-плохиш и живанши-мальчиш, нелепый снеговик, сбежавший в лето.
Три дочки крикнут: папочка, не тай! А папочке мечтается летать, и рассыпаться в небе на снежинки. Что спрошено – отвечено без слов. Но в этот год, и месяц, и число – не выходи, не совершай ошибки.
антихрист пишет: фейки, не было никакого христа, и меня, естественно, не было. народ чудил, потом перестал. убоялся чумы и эболы, и китайской летучей мыши.
теперь я везде-везде, нах: фейсбук, телеграм, инста; для дикарей – вэкашечка, намоленные места, цветочки, котики, няшечки, и «дайобниму» на стенах.
и никакого насилия, никаких волнений в рядах. ни карателей, ни управдома. я прогрессивный демократический кандидат от упоротых избирателей из содома и гоморры, претерпевших много вреда, беженцев-погорельцев, которые судятся из-за дома, гаража, казино, ослицы, сети саун «легальный грехъ», с архангелом майклом, предавшим абьюзу тех содомитов, которых он там настиг, (и со страховой компанией «бог простит»).
При мне избирателям упадёт само, без церковников и ханжей, вот, сосчитайте сами: за шестьсот содомских домов, шестьдесят гаражей, да ещё шесть саун.
пора поступить, как святой полиграф велит: у тех, кто пахал - отнять и всё поделить
всех вас вылечим, выпишем из больниц. для пользы соврамши, взыщем по полной с гадов.
отдельно потребуем за попользованных ослиц, куртки из замши, магнитофоны и портсигары.
Жизнь качается на пуантах: то во тьму, то опять - на свет. Разметала толпу густую, что в соседний ларёк стояла. Запиши позывные, ангел: "Пиво кончилось. Смерти нет. Бог - на небе. Сурок - со мною". Это - песенка савояра. Геннадий Каневский
Смутная тень сурка падает от меня. Коротко, в двух строках, зимам на снег пенять - вот уж напрасный труд, тщетный расход чернил. Тёплые дни придут. Но потом. Извини.
Этот февраль иной, а с виду такой, как все. Прошлое стало мной, привычно проснулось в семь. Будущему не понять, оно слишком сладко спит. И даже тень от меня - дрожит, сторожит, сипит.
Прошлое для сурка всего лишь недавний сон: во сне зима и пурга, и хлёсткий снежный песок; во сне бедняк-савояр, шарманка, голод и брань. О, где же милость Твоя? Убей, но больше не рань.
Не жди от бродяг мольбы, не жди от зимы тепла. Прими мир, каким он был - от скотобоен и плах пройди к соборам, дворцам, смени тряпьё на шелка. Творенье тешит творца, так сука любит щенка.
Так и февраль зиме - младший любимый сын. Дорогами перемен идут лишь одни часы. А савояр с сурком - вечный как мир, сюжет. Вечность идёт пешком. Для вечности смерти нет.