Кружитесь, вихри ожиданий, лежалую гоните пыль. Не вы ли новых эр джедаи? Гонцы незнамого - не вы ль? Взметайте пламя страсти выше, не верьте трезвому уму, срывайте планы, маски, крыши. Вы - воздух мой, и потому - пусть будут ворлоки и волки, и суд времён в саду камней. Пусть будут эха недомолвки и бездны отзвуки во мне.
и эта впадинка у ней смугла, как беженка на торте и раша в ящике тудэй и маша сашу лаской портит но кто кого пересидит за школьной партой к перемене издаст свой джаз на ди-ви-ди с хештегом #жжоткаквовкаленин и историчка держит грудь на уровне мечты и неги и класс гудит достоин будь и что мне скифы-печенеги
Плечом к плечу смыкаемся, пока наш тесный строй вместиться в руку годен. И козырной король для дурака упрямо из колоды не выходит. Всё только дамы, чёрные и кра - как будто перекрасились для дела. Как осетров с лососями икра, как ловкость рук для фокусов Отелло. Не всё коту, что запищит во рту - грызёт паркет мышиное подполье. Рецензия редакции Манту шипит сакраментальное «Доколе?» И выход в масть - как шаг из тьмы на свет, здесь всё игра, пока не проиграл ты. Но ничего на будущее нет, везёт в любви - не жди удачи в картах.
Вера вздыхает, глядит на свои часы (кварцевый «таймекс», но как-то уже привыкла). За стеклом огни посадочной полосы, в стаканчике чай, а на личике недосып: «Наверное, самолёт превратился в тыкву».
Надя впервые выбралась за кордон: «Здесь, в Амстердаме, такие странные люди – все улыбаются, но бегло и не о том, в одежде предпочитают лён и коттон – никакой достоевщины, никаких мерехлюндий».
Люба ныряет в смартфон: «Долетели, да. Маемся в Схипхоле, дождь, штормовая полночь. Вторник сегодня? Или уже среда? Вера и Надя со мной, привет передам. Пиши мне ещё, не кури, ты ведь бросил, помнишь?»
Вера мяукает: «Сколько ещё сидеть?» Надя толкает сестру и ворчит: «Не ной мне!». Люба их обнимает: «Вот будет день, мы вернёмся в Москву. В Шереметьево пересесть, и к маме с папой, до Нового Уренгоя».
Хеллоуин, октябрьский дождь стеной. Тыквы мигают с полок уютным светом. Надежда и Вера с Любовью летят домой. И пусть все святые хранят их в полёте этом.
Первая молвит: возрадуйтесь, сёстры, - сегодня у нас герой. Покрывает нить золотистым воском, передаёт второй. Вторая долго гладит волокна, смотрит сквозь свет и тьму, и говорит: кораблю подобна, участь дана ему.
Плыл он, с волнами и ветром споря, и нёс войну городам, но не оставил на вечном море ни памяти, ни следа. Третья сестра головой качает, - всё кончено, - говорит, - он шёл за славой под крики чаек, но ныне уйдёт в Аид.
И старшие сёстры кивают младшей - нам долг, а героям страх; твоя работа позднее нашей, прерви его нить, сестра. О нём не сложат хвалебные гимны, его имя сгинет в тени. Недостойный герой непременно гибнет. Режь уже, не тяни.
Тюремный ужас красным вызрел. Ревком дворянок не щадит. И, выходя к стене под выстрел, Софи считает до пяти: (один) и нет венца иного; (два) дня в застенке без вины; (три) сердцем вышептанных слова; (четыре) шага до стены; (пять) мёртвых дев в углу кровавом…
И выстрел множит боль на тьму. И гильза отлетает вправо, уже не памятна уму.
Когда Ковчег отправился на Марс, я понимал, что наш роман окончен. Тебе – лететь сквозь стужу звёздной ночи. Мне – выживать и вспоминать о нас. Ты в капсуле, в глубоком криосне – молочный зуб в десне ковчежной клети.
А на Земле – потерянные дети, отчаяние, голод, холод, снег.
Из многих зол не выберешь добра – здесь долго и жестоко воевали. Теперь всегда зима. Уже едва ли из выживших получится собрать обещанный прекрасный новый мир свободный от оружия и мести.
А помнишь ли, как мы с тобою вместе зачитывали Брэдбери до дыр?
Как ты лежала на моей груди и мне про Марс рассказывала сказки? И в этих сказках было столько ласки, что я решил: мы тоже полетим. Теперь я вспоминаю наш роман, и дверь надеждам в сердце не закрыта.
Я чувствую не гарь земного быта, но марсианских яблок аромат.
Ленинградское лето, солнце в облачной раме. От Пушкарской налево проходными дворами мимо школы до места, где труба над котельной - где дорога известна, но задор не потерян.
Рай для загнанных в угол, верных грязной работе: сутки жжёшь в топке уголь - трое суток свободен. Кочегарка сурова, нет случайных вещей там - непродажное слово без раздумий о тщетном.
Здесь свои и чужие различаются зримо. Стойко тьму пережили в непроглядную зиму. Сколько было неврозов и отчаянных песен. Ближний круг очень узок, мир безвыходно тесен.
И толкуют об этом над бутылкой початой музыканты, поэты…
булгаковский котик смотрит на маргариту с неодобрением и укором - сколько ещё ты будешь летать на шабаши с этим бл*дским (извини, вырвалось) азазельим кремом от унылого ива роша?
маргарита в ответ раздевается и парит над переходом и светофором над копотью улиц думает надо же крем работает всё разгладилось этим летом я просто дьявольски хороша
а москва свивается кольцами звенит трамвайными колокольцами чихает убийцами управленцами богомольцами и шепчет рите лети-ка ты в питер моя душа
(внутренний монолог военнообязанного перед будущей вдовой)
подводи коня к избе наливай по стремянной не реви не хнычь не ной это меньшая из бед если снова на царьград - справлю службу и вернусь ты тово не плачь марусь военком взамен наград обещал в церквах звонить добрым словом поминать от кагорного вина аж звезда во лбу горит
мань державу сгубит кир не упомнит политрук грецких рек и грецких рук раков рыков и якир
ох крамольное несу грех простится да не мой обереги мне не суй
Как дела в раю, команданте Че? Кто сегодня спит на твоём плече? Революция? Слава? Паршивка-память? Их оргазмы сладки, но быть беде - где твой новый мир и победы где? И уже нельзя ничего исправить.
Мемуар, опошленный тиражом, намекает: поздно хлебать боржом или даже ромовый Cuba Libre - если завтра спустишься, протрезвев, то увидишь лик свой на майках дев - бородач в берете, как будто в нимбе.
По тебе умолк колокольный звон, по тебе десятый звонит айфон, и в рингтоне платном - эрзац протеста. Ты бывал героем и палачом, но лишь модный образ пойдёт в зачёт.