Тот, кто голоден и зол - точит зубы и ножи. Людоед идёт в дозор человеков сторожить. Провокатор Шарль Перро зарядил сюжет котом. Котик щурится хитро: сказка выстрелит потом. Ложь обута в сапоги, ложь работает на нас. Огр повёлся и погиб.
Выбрали, значицца, из телеги ково потолще, поволокли на площадь, на ешафот подсаживают-подталкивают, зубы нам заговаривают - всего делов-то на пять минут. Но тут один с блаародной мордой в рубахе офисной закобенился чойта: слышь, грит, народ честной, штош енто деется? Всех разбойников да убивцев - па-ми-ла-ва-ли, отправили лес валить и камни долбить, А нас, понимаешь, ишь - на плахи под топоры! Словно изменников и опиумных барыг... А на нас всей вины-то лишь - стишки да частушки, да епиграммы на червовова короля. И за это вот ля-ля-ля - нешто надо головы нам оттяпать?!
Тут из толпы выходит мужик, дерзкий, как пушкинъ (а с виду - обычный лапоть), и говорит: ни хрена себе тут герои, собрали себе трибунал, сговорились трое: энтова казнить, энтова, да тово-с, а деньгу изъять, положить в швинцарский Давос, штоб никто, значицца, не раскачивал нам ладью - головы с плеч, и авфидерзейн, адью. Населень смолчит, покобенится да утрётся. Палачи одесную, стрельцы ошую снуют, век вертели бы всех запуганных на (колу) - а ты знай не рыпайся, не балуй...
Вот уж нет вам, начальнички божьей милостью, не пахали, не сеяли, а в урожай явилися! Пральна я грю, народ? Глядь, а нет никово - народ утёк в огород репу проведать, заслышав крамольны речи.
Пришлось мужику самому палачей калечить. Ну и мы почуть пособили - отняли казённые топоры до поры, опричников перебили. не токмо же епиграммами воевать.
Дай нам водицы, мать. Чойта умаялись, день тяжёлый. Завтра пришлют стрельцов, сожгут домкультур и школу, закроют наше ЛИТО за то, что частушки сегодня - страшней поджога. А за стишки полагается бить по жопам, ногти и ноздри клещами рвать.
Дай нам водицы, мать. а отцу скажи: терпеть да молчать – никчёмная, злая жизнь. Сейчас промолчим – назавтра смолчим тем боле, привыкнем к плетям и плахам, ко злу и боли. Лучше не привыкать.
Знатно разгневали червовова короля, завтра ответим за епиграммы и ля-ля-ля. Уже и не страшно, трижды не помирать. Но всё не напрасно, мать.
когда биткоин не дают за два неполных патронташа уходит времечко анют грядут конвойные наташи и наповал торгуют всем что добрый бложенька расскажет и топят лошадей в овсе и фронтовой гордятся сажей за перекопом недобор шестёрки к дамам сладко липнут король отдайте мне топор сварю вам кашу и погибну не ради красного словца но с далеко идущей целью трубит в бараний рог овца и созывает бесов в келью пусть ньюсы пулемётных лент сметут уездное мещанство в молчании родится мент и колыбель намочит счастьем в строю фальшиво запоют заголосят невыносимо уходит времечко анют но чу - стучат в ночи максимы
Чуда не будет, обратно не позовут. Евины волосы пахнут Эдемским садом. Лишнее знание выгорело в золу. Опыт приходит с болью – но так и надо. Время течёт - к увяданию и распаду. Ева готовит, зовёт Адама к столу.
Кроме детишек - на Еве и скот и дом. Новая жизнь начинается с недосыпа. Ева покорно смиряет себя трудом. Ищет где сесть, отварного зерна насыпав. Смотрит на мужа, и смотрит затем на сына. Первыми кормит мужчин, а сама - потом.
Участь изгнанницы Еву не тяготит. Где там тот сад, да и был ли он - ей неважно. Авель и Каин растут, и земля родит. Летний Адам возвращается с жаркой пашни. Счастье повсюду, и Еве уже не страшно: «Я - не одна, и кто есть со мной - не один».
Когда лапша уже доедена, но прежде липтона с печеньками, пришли Крамольных и Беседин к нам, пришли поэты, подбоченились. А мы, признаться, и не ждали их, в редакции «Складского вестника» - сидим в спецовках и сандалиях, играем в нолики и крестики. Но тут Беседин ножкой шаркает, Крамольных расправляет бороду: «Сейчас прочтём, чтоб стало жарко вам, и миру, стало быть, и городу». И началось… Подобных сальностей не слышал я с пионерлагеря, (ух, нам тогда надрали задницы!) Как перепивший шут Балакирев, Крамольных блеет про работницу, со старшим мастером блудившую; Беседин – про разврат с любовницей, одесских шлюх и тёщу бывшую. Такой разнузданной эротики, перчёной нецензурной лексикой, мне не встречалось прежде вроде бы и в порнофильмах, снятых в Мексике. Но тут встаёт красотка Людочка, и молвит с показным почтением: Как я люблю, Иван Неклюдович, сии внеплановые чтения! Приличным словом обозначить их страшусь при секретарше Люде я: за языки поэты схвачены, и это только лишь прелюдия. Так предварительны и ласковы её кусалочки и щипчики, что даже если мучить наскоро, как рецензентов и подписчиков, - уже кричат ноздрями жалобно, трясут пугливыми коленями: «Не блоки мы, не окуджавы, но частушками переболеем мы. И станем сочинять былинное (и лирику, как полагается). Поверьте – сможем, сдюжим, блин ли нам - перековаться и покаяться». Уже клянутся чтить Ахматову, Есенина зубрить для памяти, и больше никаких здесь матов вам, когда от лютых мук избавят их. Людмила их щадит улыбчиво: «сегодня скидка, промоакция». И, грешникам ресницы выщипав, пинками гонит из редакции.
Теперь Крамольных стал Намоленных, Беседин стал Добробесединым, и скинулись на бюст Есенина. И даже Людочка довольная.