Так сказал, и дверями - хлоп, только дёрнулись занавески, только старший нахмурил лоб, и морщины, темны и резки вмиг состарили на сто лет - а и было едва ли меньше. Отголосок глухого "нет" смыл улыбки домашних женщин. И настала в дому не тишь, но густая, как дёготь, правда - и лампадка чадила лишь, и не веришь, а всё же надо: сын ушёл в никуда, в метель, не поддавшись отцовской воле, разорвав путы душ и тел, не роднясь с отчим домом боле. Не ценя ни тепла, ни слов, ни оставленной в доме ласки. умереть и убить готов, без сомнений и без опаски.
Так посеянное зерно выпростает под солнце колос, и живёт до конца само, и имеет свой смысл и голос. И когда под серпом жнеца рожь становится урожаем, не упомнить уже лица, и в бесчувствии провожаем.
Их хотели скормить безжалостной хищной рыбе. Она уже сожрала семерых, а трёх, что ещё оставались живы, я отнял, и притащил домой, и теперь они живут у меня – три карася, каждый размером с мизинец.
Теперь они никому не корм, теперь у них есть имена: Репка, Скрепка, и Дункан МакЛауд (это тот, у кого откушено полхвоста, может, и отрастёт ещё).
Они держатся дружной стайкой, изучают меня внимательными глазами, всегда готовые броситься наутёк.
Глупые, они не знают, что из аквариума не уплыть, что за стеклянными стенами нет жизни для карасей - там мир людей.
У людей нет жабр, нет плавников, и точно так же нет выхода из аквариума с прозрачными стенами, непроницаемо-холодными, как и сам человек.
Но люди горды, они не хотят верить, что они не одни в аквариуме, что, кроме людей и их повседневности, там всегда есть кто-то ещё, кто-то, кто кормится человеком, и другим человеком, и ещё одним, и ещё.
Об этом давно написал Пелевин, но люди читают в метро Пелевина, и не верят, и остаются глупыми и наивными, как караси.
И в целом мире нет никого, кто избавит их от этой участи.
Прости, я снова опоздал. Я как из валенка гармошка: не тот перрон, не тот вокзал, всё не всерьёз, всё понарошку. И этот город - только тьма, и этот мир - всего лишь морок, вся жизнь - лишь горе от ума. И только миг, как вечность, дорог. Пойдём, пойдём отсюда прочь. возьмём венгерского "Токая".
Не плачу, это просто дождь. И ты не плачь. Не помогает.
Весть из облака тяжела, ибо нет меж людей различий. Строчки выльются в трепет птичий - словно раньше и не жила. Словно раньше не день, не ночь - только стрелки в часах настенных, только долгий покой растений, только спящая сладко дочь. Словно время вперёд-назад, словно вечность людей простила, словно скрытая в мире сила ждёт внимательные глаза. И прочитанное письмо как из термоса полглоточка, и за буквами только точка спеленавшая тьму тесьмой.
Скоро осень, её дожди да не смоют твоих созвучий. Выбирай для веселья случай, и осенних прозрений жди.
В каких бы норах ни жила - то на Песках, то вдруг в Коломне - жизнь беспросветно тяжела, и с каждым годом вероломней. Тернист и непригляден путь из грязи в княжие постели, и не свободнее ничуть твоя душа в уставшем теле. Ты говоришь мне: «потерплю, а там всё сладится, как надо - притрусь, привыкну, полюблю». Но в этих людях столько яда, что позавидует змея. И ты сама об этом помнишь, но спишь с рептилией, а я тебе весь год твержу о том лишь.
Пусть это дело не моё – учить звезду не быть звездою, я знаю: жизнь не сдать внаём. И оба мы любви не стоим.
Она сказала мне: пойдём. Она сказала: мне не жалко. Теперь ни холодно ни жарко: опять взлетим и упадём, опять себя на вечный ноль без сожаления умножим. И всех, кто нам злословил, тоже теперь разжалуй и уволь. Не надо всё, как у людей - я не хочу быть с ними вместе. Жених блюёт в букет невесте, прокатный фрак, как гроб, надев. А гости: Горько! Раз, два, три, четыре, девять, двадцать восемь... Давай всё бросим. Скоро осень, и листья падают - смотри. Смотри, как лучезарен мир, и мы в нём малые частицы. Нам всё к лицу, нам всё простится.
Знаю, что жизнь брезгует прошлым, брезгует пошлым, брезгует злым. Жанр мемуарный сладок и тошен, долгая память - пепел и дым. И от победы лишь слог до беды: равно возможны, равно ничтожны.
Там, где нельзя ближнему верить, там, где в заздравной медленный яд - семь раз по семь никогда не отмерить, так только дразнишь судьбу, говорят. Было, тянул этот жребий и я - плётка не тётка, а ворон не лебедь.
Это не повод и не причина: если весь порох скормили стволам - помни свой долг прежде званий и чина. Личный жетон раздели пополам: там, где живому награда мала, мёртвому хватит одной половины.
Аферисты в дом, афоризмы метки, на столах бордо, камамбер, креветки – так и жил бы, и горя не знал совсем, но попал на уровень минус семь.
В этот Дантов ад не на лифте едешь - наливаешь, пьёшь, колобродишь, бредишь, просыпаешься – здрасьте, а где я, где? Почему я мёртвый и не одет?
Что за псы там лают в зловонном мраке? Мне с похмелья экшн не нужен нах*р. Пьетро делла Винья поведал, где - пояс два на уровне минус семь.
Вот же, чёрт! Ведите меня к колодцу. Мне б сейчас булавкою уколоться - может, это сон? Может, жив ещё? Мрачный страж ревёт за моим плечом,
головой мотает – не жив, не снится: ты попался, парень, хорош креститься. Ох, зачем бухал я, зачем блудил? В этом месте держат одних м**ил.
Слышу, псов спустили, несётся свора, будут рвать нас (а мёртвым не сдохнуть скоро). Закричал, как заяц, да поздно уж…
...вдруг жена толкает: - Нашёлся, муж? Нагулялся с девками по отелям, навалялся всласть по чужим постелям? Обошла больницы и морги все, а нашла на уровне минус семь.
Хорошо, «Инферно» прочла недавно – ты текилой с вермутом был придавлен. К Беатриче Дант через ад ходил! Вот – держи таблетку и не нуди.
**** Из стишка читатель поймёт едва ли, как глупы и молоды мы бывали, но когда б не жёны – сидеть нам всем в том аду на уровне минус семь.
Нежных плеч твоих светлокожие пролистав, укрываю тебя заботою одеяльной: ночью холодно, уж такие у нас места. Засыпай, засыпай, через дрёму считай до ста, и приснись мне не сказкой загаданной, но реальной.
С этой дрожью ресниц, с тихим выдохом в сладком сне, с невесомой улыбкой, как будто приснилось чудо - просто лето уходит, и осень в укор весне очень скоро прижмётся к ключицам любви тесней. И неважно уже, есть ли выход для нас отсюда.