Жадно любили друг друга, как дым вдыхали. Не различали ни статусов, ни регалий. Забывали про сон, на службе не появлялись. Не печатались в глянце, но сами были как глянец.
Не ходили в разведку, не съели по пуду соли. Забирались, как дети, на тёмные антресоли. Выбегали из книжных пожаров в стихах и саже. И понять, отчего это так - не пытались даже.
Гладили сфинксов и белого муми-тролля. Не выбирали пьесы, костюмы, роли. Критики морщились, ныли, писали «гнать их». А мы улыбались: «Хотели абсурда? Нате!»
Стрелки в часах замедлялись и замирали. Мы зависали над солнцами и мирами. Вентилятор-карлсон ворчал и вращал пропеллер. Снайперы вызвали ночь и «Бу-бу» пропели.
Милая Л., поезд пилит тридцатый круг. Я уже никому не друг, и тебе не друг. Мимо нас - то сгоревший лес, то зловещий луг. Не к чему приглядеться, и если вдруг за окном мелькнёт заколоченный льдом вокзал – значит, зима, но оскал её запоздал.
Въехав в пойму, поезд длит саблезубый рёв. Шанс героя – игра в напёрстки, нигде из трёх. Предлагали патроны, попутчик сказал «берём». Передёрнул затвор и бредил: вперёд, вперёд. Только знаешь – легко стрелять в неживых волчат: ты снимаешь с них серые шкурки, они молчат.
По вагонам рассыпан пепел пустых надежд. Все герои склонились в винительный злой падеж. Неведомым дымом тянет издалека. Пересекаем реку: почему ты стоишь, река? Не отмолить уже, никого теперь не спасти. Машинист разгоняет поезд к желанной пропасти.
Ангел бьётся в стеклопакет аки чайка-птица. Оксана встаёт, ищет тапки и матерится. Проверяет – трусы на месте, а лифчик где-то. Сердито думает: и пофиг, что не одета.
– Чего тебе надо-то, чудо ты в перьях, вот ведь… Открывает окно, ангел падает комом подле, задыхается и трепещет, и шепчет: – слушай, нам тут нужны для плана простые души.
– Стучался к соседям, но там заклеено глухо, а тебе-то что, всё равно третий день под мухой. И этот твой мент приходящий к жене уехал... Пора, одевайся. Оксана: – Идиттапьеха!!!
– Мне завтра на смену, я крановщица так-то. Ангел: давай обратимся к суровым фактам: всё рушится, Третье транспортное уже в руинах, к утру от Москвы останется половина,
к полудню – от мира дай Бог, если хоть осьмушка. – Вот счастье-то, ты, летучая погремушка! Ох, если б вчера с прорабами не пила я... Дрянной ты гонец, и весть от тебя гнилая.
– Паспорт-то брать? Или как там у вас на небе? – Не надо паспорт, здесь будут лишь прах и пепел. Джинсы надень и свитер, иди за мною, как всякая тварь когда-то пошла за Ноем.
Выходят во двор, там пусто, все спят до смерти. Ангел колечко с ключами на пальце вертит. Оксана моргает: что, правда, на тачке ехал? Ангел ключом отпирает Оксане небо.
А там – какие-то стрёмные волонтёры – все белые, чистые, будто спиртом протёрты. Психологи, травматологи, санитары – тянут руки: а мы вас ждали, и ведь недаром…
Оксана кричит нутряное русское слово, бьёт ангела в глаз, разворачивается, и словно кварталы вокруг неё сейчас не пылают, итожит: идите вы с вашим бесплатным раем! Я рулила краном семь лет и не знала горя, хотела замуж и в отпуск, а тут такое...
К двум стульям прикупаешь, чтобы три: ни лечь ни в печь – горшочек, не вари! Асфальт промёрз, а лыжинька не едет. Все стрелки переводят на тебя, и семечки грызут, и теребят корзинку сплетен добрые соседи.
Они опять прицепятся к словам: не с той любился, не на ту вставал, Муму не та, и Ханума не эта. А ты – без оправданий – промолчишь, мальчиш-плохиш и живанши-мальчиш, нелепый снеговик, сбежавший в лето.
Три дочки крикнут: папочка, не тай! А папочке мечтается летать, и рассыпаться в небе на снежинки. Что спрошено – отвечено без слов. Но в этот год, и месяц, и число – не выходи, не совершай ошибки.
Выбрали, значицца, из телеги ково потолще, поволокли на площадь, на ешафот подсаживают-подталкивают, зубы нам заговаривают - всего делов-то на пять минут. Но тут один с блаародной мордой в рубахе офисной закобенился чойта: слышь, грит, народ честной, штош енто деется? Всех разбойников да убивцев - па-ми-ла-ва-ли, отправили лес валить и камни долбить, А нас, понимаешь, ишь - на плахи под топоры! Словно изменников и опиумных барыг... А на нас всей вины-то лишь - стишки да частушки, да епиграммы на червовова короля. И за это вот ля-ля-ля - нешто надо головы нам оттяпать?!
Тут из толпы выходит мужик, дерзкий, как чорт (а с виду - обычный лапоть), и говорит: ни хрена себе тут герои, собрали себе трибунал, сговорились трое: энтова казнить, энтова, да тово-с, а деньгу изъять, положить в швинцарский Давос, штоб никто, значицца, не раскачивал нам ладью - головы с плеч, и авфидерзейн, адью. Населень смолчит, покобенится да утрётся. Палачи одесную, стрельцы ошую снуют, век вертели бы всех запуганных на (колу) - а ты знай не рыпайся, не балуй...
Вот уж нет вам, начальнички божьей милостью, не пахали, не сеяли, а в урожай явилися! Пральна я грю, народ? Глядь, а нет никово - народ утёк в огород репу проведать, заслышав крамольны речи.
Пришлось мужику самому палачей калечить. Ну и мы почуть пособили - отняли казённые топоры до поры, опричников перебили. не токмо же епиграммами воевать.
Дай нам водицы, мать. Чойта умаялись, день тяжёлый. Завтра пришлют спецназ, сожгут домкультур и школу, закроют наше ЛИТО за то, что частушки сегодня - страшней поджога. А за стишки полагается бить по жопам, ногти и ноздри клещами рвать.
Дай нам водицы, мать. а отцу скажи: терпеть да молчать – никчёмная, злая жизнь. Сейчас промолчим – назавтра смолчим тем боле, привыкнем к плетям и плахам, ко злу и боли. Лучше не привыкать.
Знатно разгневали червовова короля, завтра ответим за епиграммы и ля-ля-ля. Уже и не страшно, трижды не помирать. Но всё не напрасно, мать.