Приснился мне страшный сон: словно бы ранним утром, в шестом часу, когда черти мрачные ньюсы в наш мир несут, - явилась ко мне известная поэтесса за рукописью, которая завалялась на антресоли.
И вот, не поев ни хлеба, ни соли, не попив даже чаю с плюшкой, поэтесса во сне мне шепчет на ушко: «Верни мне рукопись, слышь, верни, не вернёшь - наступят последние дни, заглохнут коллайдеры и компрессоры, такой ужас, что не поднять лица, не обернуться, не стать человеком снова».
Тут я припоминаю: что-то там про профессора, про дачу в Сосново, про кабинет мертвеца.
Не в силах проснуться, в ужасе шарю по антресольным полкам - не то, всё не то: про совхоз, про стиптиз, про волка... Где ж про Сосново? А вот же, нашлось, нашлось! Мир спасён, всё кончилось хорошо.
Но гостья моя немедленно растопила печку, и давай кормить её этим чтивом, нервно ходить по комнате, жечь-палить все листы подряд.
«Вы автор, Вы вправе, конечно - замечаю я ей учтиво, - но только помните: некоторые рукописи не тонут и не горят».
если ты слышишь меня ещё - помоги мне расставить правильно запятые. Расскажи, кто стоит у меня за каким плечом, и зачем на берег выбрасываются киты, и можно ли их от этого уберечь - ведь они страдают и гибнут, пока я от гимна глохну (мне не нравятся гимны, но сейчас не об этом речь).
Сделай что-нибудь, чтобы птицы не бились в окна, чтобы самолёты не падали никогда-никогда, чтобы не болели дети, а бабушки жили долго, чтобы не текли батареи в январские холода. Убереги нас от рака, и зайку ещё от волка. Накорми голодных, вразуми безумцев и дураков (про дураков не запамятуй - слишком часто я сам таков).
Накажи того, кто у деда Тёмы крадёт дрова, закрой насовсем «Дом-2», помоги спасателям, раскрой заклинивший парашют - и я отдам тебе моё сердце.
Кто позабыл, зачем у роз шипы упрятаны под листьями до срока, кто жил в раю, и неба выше был – тому не надо нового урока.
В пустом саду лишь Евина вина, Адамов грех, и сброшенная кожа: змей выскользнул в иные времена, и каждый век всё те же и всё то же – никто не помнит заповедей здесь. Никто не хочет верить, слышать, слушать. И мир, как уроборос, замкнут весь, и пожирает сам себя, и суша от вод морских навек отделена, и человек, как остров, крепко заперт. Но нет ключей в фальшивых именах, и колокол в беспомощности замер. По ком звонить? И обернутся ли? Наушники fm-волнами глушат людей, как рыбу. Пленники земли в телах недолгих тщетно ищут душу. Но пусто там, и мёртво, и уже всё ближе срок держать ответ за злое. Не откупиться кровью новых жертв, не вынести иконы к аналою.
Где было Слово – только мыши, пыль. И в истине тому не будет прока, кто позабыл, зачем у роз шипы упрятаны под листьями до срока.
Вышли из бара под тусклые фонари. Дождь не кончается. Лужи налиты чёрным - вчерашних небес прогоревший ультрамарин. Лора пьяна, Мариэль всё мурчит о чём-то.
С неба течёт, руки мёрзнут. В глазах темно и бездумно. Мокрая Лора не помнит адрес, Мариэль напевает про парусники в морях. Над улицей ртутные лампы едва горят, как звёзды над отмелью, где больше не ждут наяд.
Ежедневник Лоры напоминает атлас - в нём только планы, много страниц подряд.
Неделю бухал и бредил, дрался с призраками, ходил со тьмой на лице.
И мы, и соседи, что знали Тёму, не вмешивались, привыкли, и только в самом конце, когда уже стало страшно - скрутили его, отпоили чаем, отвели домой, уложили спать.
Тёма буянил, а мы кричали многоэтажно - откуда нам было знать чем всё закончится.
Утром его вынули из петли, уже холодного, навсегда притихшего, неживого.
Содрогнулись, но слёзы никто не лил - ни слова лишнего, ничего такого.
Двадцать лет всего, и не стало нашего Тёмки.
Словно сказал «все вон» и не дал никому войти в свою безвыходность, в заплутавшей души потёмки.
Как новорожденный, не грешивший ещё младенец выпутывается из тревоги, которой не знал внутри, из пелёнок, из маминых полотенец – так и ты вырываешься из сновидений в день: ресницы слипаются, крыши в окне покаты, заржавленным плёсом блестят в дождевой воде. Эспрессо в кофемашине ворчит, пока ты босыми ногами ступаешь на ламинат, плетёшься из спальни в ванную и, зевая, вспоминаешь, в каких цусимах твоя вина, по каким номерам спасателей вызывают.
Этот мой город, Лисбет - не твой кружевной Стокгольм: здесь даже солнце всходит, ненастье превозмогая. Если бы Бог был женщиной, Он любил бы тебя такой, но ты как Серсея Ланнистер - осмеянная, нагая - платишь цену ошибок предателям и врагам, и время тебя не лечит, и память бритвами режет. И кто бы тебе надежду в рассрочку ни предлагал, ты веришь людям всё меньше, и улыбаешься реже.
А за Невой – серый крейсер, - недвижен, неразличим за серым дождём между серыми небесами и серыми водами – он беззвучным криком кричит. И рад бы уйти, но не может. Да мы и сами себе не хозяева, Лисбет. Беспамятства краткий срок по цене снотворного из аптеки в слепом подвале - пахнет возмездием, как еретичка пахнет костром, но других утешений сегодня не выдавали.
Знаешь, Лисбет, в безверии есть свой шарм, и даже величие, но наших сердец владелец мечтает, что в каждом теле засветится вдруг душа - как милый ребёнок в нимбе из маминых полотенец.
Пусть на листе не кровь - чернила, но лёгкий лист огню скормив, ты чувствуешь, как защемило в груди, как ум тоской затмило - и на один короткий миг из пламени взлетает «верь мне» и невесомым мотыльком стремится к приоткрытой двери, чтобы за ней, по крайней мере, уже не помнить ни о ком.
Маркс Энгельсу говорит: Фридрих, теперь я буду звать тебя Фрицем - краткое имя всегда бодрит, и быстрей дозовёшься, как говорится.
Напишу три тома заумных словес - про металл, про кидал, или там капитал, к примеру. Пролы слишком бесправны, но мы с тобой не собес, и помочь им всем не осилим уже, наверно.
Вот представь, что сейчас в каких-нибудь Дальних Няшках - в Гаване? Констанце? Сантьяго? Дели? Симбирске? - растёт неприметный серьёзный мальчик: он не играет в мячик, не мучает кошек - он ждёт и считает риски.
Пройдут годы, и этот бесёнок вырастет в беса - будет лысым, картавым (неважно, не в девках счастье), станет водить народы дремучим лесом, а народы и рады в безделье принять участие.
Потом он ещё возьмёт себе псевдоним - чё-нить смешное, как наш полковник фон Ленинг. Не надо и флейты - миллионы пойдут за ним. Но это от лени, Фриц, это всё от умственной лени.
Октябрь не запомнит мелодий твоих истом, выдох застрянет в горле, как лошадь в чаще. Бог вышивает по кладбищам нас крестом, иголка его мелькает всё чаще, чаще.
На новую жизнь не хватает всего чуть-чуть - звенящего голоса, к светлым стихам порыва. И ангел устал прислоняться крылом к плечу и тихо шептать: «Ваш мир – он дан до поры вам, совсем ненадолго, по сути, всего на миг – а вы этот миг живёте в беде и распрях. Лишь пламя страстей безудержных в вас горит, и вся ваша жизнь - на авось, наугад и наспех».
А бес за другим плечом – он молчит, молчит. Чему нас, учёных, плохому ещё научишь? И слово - не меч, и молчание нам - не щит. И ворон хрипло кричит: «Оглядись получше».